Трепет крыльев - Страница 17


К оглавлению

17

И они тоже улыбаются — видимо, не знают, что «Сотерн» стоит несколько тысяч и мы его никогда не купим, но как приятно поговорить о хороших винах… А Лиля смотрит на моего мужа с восхищением: до чего же милый, воспитанный мужчина, какая у него красивая улыбка и как он превосходно разбирается в винах…

— Дорогуша, может, закуски? Да что вы, я вас теперь не отпущу, садитесь, Ханя нам сейчас что-нибудь приготовит…

И дорогуша встает, хотя ее ждет работа, но пришли гости, такие приятные люди, она что-нибудь скоренько приготовит, а потом дорогуша будет сидеть над таблицами — ночью. Она встанет тихонько, чтобы его не разбудить, потому что ляжет с ним вместе, чтобы не раздражать его, он так легко раздражается… Ему кажется, что его отвергают, ну что ж, уход Кристины стал для него таким ударом, а ведь я его люблю, поэтому понимаю это, достаточно ведь любить, чтобы быть любимым.

— Мне так жаль, что ты не попал в программу, — вечером в постели шепчу я, чтобы он знал: я на его стороне.

— Я никогда к этому не стремился! С чего это ты взяла? Я слишком хорош для такого дерьма, — говорит он и поворачивается ко мне спиной.

Все еще образуется.

И мой мир продолжал суживаться: я спешила домой с работы, чтобы оказаться там раньше него, и стала пристальнее всматриваться в его лицо, чтобы понять, что я делаю не так, и больше не делать этого.

Как можно жить, мирясь с тем, что происходит? Проще простого. Не требуется никаких усилий, это обступает тебя со всех сторон и повторяет: «У тебя нет выхода, нет выхода». И нет надписи: «Вход воспрещен». Там, куда можно было бы украдкой, так, чтобы никто не видел, куда можно было бы как-нибудь незаметно, мимоходом, случайно, по ошибке, пригнувшись, прильнув к стене, шаг за шагом, даже в потемках, тихонечко протиснуться, прорваться, даже неизвестно куда, — любое неведомое лучше, и переждать там.

Но выхода нет.

Мир сузился до этой квартиры, нет ничего за его пределами, даже хуже — до этой комнаты, поскольку в квартире находиться небезопасно, даже до размеров ванной, потому что комната слишком большая.

— Почему ты там сидишь?

Поэтому — нет, не комната, остается ванная.

В ванной нет окна, оттуда нет выхода. Но можно открыть воду, тогда не слышно, как я плачу, можно пустить воду сильной струей.

— Что ты там делаешь?

— Стираю, — ответить быстро, замочить свитер, а вода шумит и журчит, она заглушает мои рыдания, и это может длиться и длиться — столько, сколько будут литься непослушные слезы.

А потом:

— Что с тобой?

— Порошок попал в глаз.

— Надо быть внимательнее, — заботливо говорит он.

Ясное дело, надо быть внимательнее. Я только и делаю, что стараюсь быть внимательной. Внимательно смотрю и с опаской просыпаюсь, осторожно ухожу и возвращаюсь со страхом, аккуратно ложусь и старательно притворяюсь, что читаю. Готовлю внимательно, умываюсь внимательно, внимательно накладываю макияж на подбитый глаз и синяки на шее…

Внимательно. Чтобы он не обратил внимания.

Как-то раз я не накрасилась.

Он пришел в бешенство:

— Ты это специально делаешь, чтобы я испытывал чувство вины?! Не выйдет!

Поэтому я очень тщательно, тайком, замазываю следы побоев. Ради него.

— Ты не умеешь прощать! Будешь бесконечно меня попрекать!

Поэтому — нет, я никогда не вспоминаю о том, что случилось. Ничего ведь не случилось.

— Снова ревела!

Поэтому — нет, вовсе нет. Я стирала, была невнимательна, отбросила прядку волос рукой, испачканной в порошке… Ну что я за растяпа! Конечно, сейчас промою.

— А что ты там так долго делала?

— Ну, я же стирала.

— А для чего стиральная машина? Ты испортишь себе руки.

Он такой заботливый.

Бог с ним, с этим глазом, подумаешь, три недели не сходил синяк — сначала синий, фиолетовый, потом черный, зеленый, желтый… все цвета радуги под глазом.

— Я же люблю тебя, у нас все будет хорошо, правда?

— У нас уже все хорошо.

Ложь так гладко слетает с губ, как будто бы им не было больно, а они болят.

Нет выхода. Будет хорошо.

Уже хорошо. Только выхода нет.

Раз уж начала, хочу рассказать тебе все, о чем до сих пор не осмеливалась говорить.

Не знаю почему. Но нельзя же прийти к родителям и сказать:

— Муж меня бьет.

— Подбил мне глаз.

— Выкрутил руку.

— Ударил.

— Колотит.

Но я знаю, все изменится, поэтому лучше, чтобы вы не знали об этом, чтобы не смотрели на меня, как на жертву, чтобы не осуждали его за то, что он иногда теряет почву под ногами. Нет, я вам не потому об этом не говорю, но даже если б сказала, то только затем, чтоб вы сразу же забыли то, что я вам сказала. Я не хочу видеть упрек в ваших глазах, не хочу советов, не хочу сочувствия, не хочу с ним расставаться, потому что он меня любит и я его люблю.

Поэтому зачем говорить! Жаловаться? Искать сочувствия? Пасовать? Выставлять себя идиоткой?

Но теперь я скажу все.

И это только начало.

Я не помню времен года и месяцев — ничего не помню, кроме постоянного напряжения и чувства, что после работы надо как можно скорее оказаться дома.

Окружающий мир все больше отдалялся: я не помню, какая была погода — ни дождей, ни морозов, ни жары, не помню животных и птиц, не помню соседей и знакомых, которые порой бывали у нас. Его знакомых. Я не помню запахов и вкуса еды, фильмов и программ новостей.

Но отлично помню, как перекашивалось у него лицо, как вздергивался правый уголок губ, и я знала, что через секунду он взорвется, поэтому улыбалась, садилась поближе к нему, прижималась, иногда гладила по бедру — тогда секс еще помогал отсрочить исполнение приговора за то, чего я была не в состоянии предвидеть.

17